ART-галерея “Первого сентября”
Илья Ефимович Репин родился 5
августа 1844 г. в украинском городке Чугуеве близ
Харькова. Там и начал свои занятия живописью. В 19
лет он приезжает в Петербург и поступает в
Академию художеств. Закончив академию с золотой
медалью за конкурсную программу «Воскрешение
дочери Иаира» и будучи уже автором прославившей
его картины «Бурлаки на Волге», Репин едет во
Францию для совершенствования своего
живописного мастерства. По возвращении в Россию
много работает. 80-е гг. – период в творчестве
Репина, когда в полную силу раскрылось его
дарование. Именно тогда написаны «Крестный ход в
Курской губернии», «Запорожцы пишут письмо
турецкому султану», «Иван Грозный и сын его
Иван», портреты Мусоргского, Пирогова, Стасова,
Третьякова, Л.Н.Толстого и многие другие. К этому
периоду относится и народовольческий цикл
(который представлен на страницах этого номера
газеты).
В 1892 г. И.Е.Репин получает звание профессора
Академии художеств и с 1894 г. начинает
преподавательскую деятельность. 90-е гг. отмечены
расцветом графического искусства художника
(портреты Л.Толстого, Э.Дузе, В.Серова,
А.П.Боткиной, рисунки «За роялем», «Девочка Ада» и
др.). В 1901 г. Репин начинает работу над полотном
«Торжественное заседание Государственного
совета». Пишет множество этюдов-портретов.
Картина была закончена в 1903 г.
С 1903 г. И.Е.Репин постоянно живет в местечке
Куоккала на Карельском перешейке под
Петербургом, в усадьбе «Пенаты». После
Октябрьской революции Куоккала отходит к
Финляндии, и Репин оказывается в эмиграции. В 1920
г. его избирают почетным членом Финского
художественного общества. Произведения Репина
экспонировались в Финляндии, Швеции, Франции,
США, Чехии.
29 сентября 1930 г. Илья Ефимович Репин умер и был
похоронен в «Пенатах». После Великой
Отечественной войны Куоккала вновь отошла
России, и сейчас там находится мемориальный
музей художника, а Куоккала получила название
«Репино».
Глеб Поспелов,
доктор искусствоведения
Илья Репин
1844-1930
Народовольческая серия
Группа картин Репина,
посвященных движению народников, в частности
народовольцев 1870-х – начала 1880-х гг., объединена
необычайно своеобразным соотношением реальных
эпизодов, воспроизведенных в сюжетах, и лежащего
за ними идеального подтекста: почти за каждой
сюжетной ситуацией легко угадывается
соответствующий прототип широко известной в ту
пору евангельской легенды, и это делает серию не
только внутренне цельным, но и совершенно
уникальным явлением и в искусстве Репина, и во
всей русской живописи второй половины XIX века.
Уникальность в данном случае касается
именно искусства. Сама способность проецировать
традиционные евангельские образы на события и
фигуры окружающей жизни в высшей степени
характерна для настроений российской
интеллигенции той поры. Один из бывших
участников хождений в народ вспоминал: «Я видел
не раз, как молодежь, отправляющаяся уже в народ,
читала Евангелие и горько рыдала над ним. У всех
почти находим Евангелие». Народническая
«религия братства» опиралась на идею
нравственного единства человечества, которая
противопоставлялась укоренившемуся сознанию
исторических различий эпох и характеров. Репин в
пределах народовольческой серии осознавал себя
непосредственным участником
эмоционально-нравственного движения,
захватившего широкие слои демократической
интеллигенции. Отсюда его взволнованный отзыв на
все перипетии народнического движения.
Репин начал цикл небольшой картиной
«Под конвоем. По грязной дороге». В ее основе –
непосредственное натурное впечатление, что
нетипично для цикла, в составе которого полотна
более сложные по сюжету и композиции. Недавно
вернувшийся из-за границы Репин, по-видимому,
встретил на одной из российских дорог давно
знакомую, но уже чуть подзабытую им сцену: по
грязной дороге ползет телега с фигурами жандарма
и арестанта, возница нахлестывает лошадей.
Справа на фоне пейзажа – покосившаяся верста,
слева – уходящие вдаль телеграфные столбы.
Перед нами почти этюд, хотя достаточно емкий и по
смысловым ассоциациям, и по общему поэтическому
содержанию. Необычайно актуальной и задевающей
за живое была и прямая тема картины. Так же, как в
1874 г., «из всех городов и весей» России начался
беспрецедентный по своей массовости поход
народников в российскую деревню, так годом позже
последовал не менее массовый своз из российских
деревень сначала в губернские остроги, а затем и
в петербургские тюрьмы сотен и сотен
арестованных пропагандистов.
И все же репинский взгляд еще как бы с
обочины: не только дороги, но и самого
народнического движения. Здесь нет еще ни
акцентированного момента, который делал бы нас
непосредственными участниками события, как в
более поздних вещах, ни человеческих характеров,
по которым мы могли бы судить, как это будет
позднее, кто именно в данном случае оказывается
жертвой насилия. Здесь действуют прежде всего
более обобщенные и более устойчивые для русского
пейзажа акценты: и образ большой дороги, к концу
1870-х гг. уже достаточно укорененный в живописи,
и бесконечная вытянутость горизонта,
предвосхищавшая серовскую «бабу в телеге» и
образовавшая в искусстве второй половины XIX –
начала ХХ в. как бы выразительный архетип
придавленности деревенского российского мира.
Поэзия русской жизни не отделена здесь от ее
печали, а потому и свет и тень не разделены так
резко, как это будет в более поздних картинах.
Настоящая
история народовольческого цикла началась в
1878–1879 гг., когда были задуманы «Арест
пропагандиста» и «Исповедь» (таково было
первоначальное, авторское название картины,
переименованной в «Отказ от исповеди перед
казнью» в советское время). В это время с обочины
народнической эпопеи художник шагнул в ее колею
– приблизил к себе и к зрителю события и лица ее
участников. А главное, те нравственные вопросы,
которые до этого ставились в русском искусстве
преимущественно в полотнах на евангельские темы
(«Явление Христа народу» А.Иванова, «Тайная
вечеря» Н.Ге, «Христос в пустыне» А.Крамского),
погружались теперь в гущу злободневной
реальности, которая сама как бы приобретала от
этого
невиданную внутреннюю экспрессивность.
Такая трактовка событий отражала
безоговорочную поддержку интеллигенцией борьбы
народников, осужденных на громких судебных
процессах 1870-х гг. Здесь сказались и
нравственная высота подсудимых,
самопожертвование и поддержка ими друг друга, их
вера в свои цели и достоинство, с которым они
держались на судах, а вместе с тем евангельская
готовность принять страдание, заставлявшая, по
свидетельству тогдашней печати, людей,
присутствовавших на процессах, приходить к
заключению: «Это святые!» Не меньшую роль сыграла
и жестокость выпадавшей им доли. Следствие в
самом большом «процессе 193-х» (1877–1878) тянулось
около двух лет, за это время многие умерли или
сошли с ума, не выдержав условий содержания в
казематах. Необычайно жестокими были приговоры:
за хранение или передачу товарищу какой-нибудь
совершенно невинной книги человека обрекали на
долгие годы каторги. Становились известны и
факты издевательства над заключенными.
В 1878–1879 гг. интеллигенция в целом еще
не различала пропагандистов 1874 г., за которыми, в
сущности, и не было никакой вины, и осужденных
народовольцев, у которых на совести или убийство,
или покушение на убийство. Все они были в глазах
современников прежде всего жертвами,
сознательно идущими «на крест» ради народного
блага.
В эскизах к «Аресту пропагандиста» (из
бывших собраний Лезина и Остроухова) Репин как бы
непосредственно ощутил себя участником
народнического движения. В них он опирается на те
композиции европейской живописи XV–XVIII вв., где
схваченный и привязанный к столбу Христос
подвергается бичеванию и допросам: в обоих
карандашных эскизах российский студент,
участник «хождений в народ», точно так же
привязан к столбу и окружен враждебной ему
толпой.
К этому же типу относится и
лучшая среди всего цикла небольшая картина
«Исповедь», в которой Репин достиг, пожалуй,
максимальной концентрации и цельности замысла.
Картина была первоначально задумана как
иллюстрация к стихотворению Н.Минского
«Исповедь осужденного», и на первых набросках в
камеру вместе со священником входил палач, как на
это указывается в авторской ремарке к
стихотворению. Однако художник очень скоро
отказался от подобных деталей, сосредоточившись
только на двух фигурах. И точно так же он
пренебрег здесь какими-либо разъясняющими
указаниями на евангельские параллели, ибо они
были у всех на слуху. Достаточно было картины
страданий и гибели человека, идущего на смерть за
свои убеждения, чтобы воображение
интеллигентных зрителей легко нашло и
соответствующие прототипы.
Другое идейно-композиционное
направление образуют эскиз к «Аресту
пропагандиста» с фигурой крестьянки на первом
плане и сама законченная картина. Здесь уже
преобладает «коренная» для Репина тенденция:
свет идеала рассеивается, евангельские
уподобления не столь различимы, а в основе –
внимательный интерес к характеру. На смену
фигуре страдальца «не от мира сего»,
привязанного к столбу и окруженного
звероподобной толпой, явился характер
«российского заговорщика».
.К 1881 г. сами народовольцы
разочаровались в идее террора. Еще раньше остыло
к ней общество. В картине «Арест пропагандиста»
речь идет не о нравственном осуждении героя.
Художник отдает должное и решимости, и силе этого
озлобленного, мрачного человека. Репин не
принимает сам характер, отвердевший в своих
законченно-жестких формах, он инстинктивно не
согласен с тем, что живая и сильная человеческая
душа, предназначенная для обновления, для жизни,
мертвит и губит себя тем, что загоняет себя, как в
клетку, в сложившийся характер, столь (к тому же) с
неизбежностью ограниченный как тип –
заговорщика и конспиратора.
С народническим
«евангельским движением», как и с толстовством
1880-х гг., русская культура вступала в необходимую
в ее развитии протестантскую фазу, в ту фазу в
основном внецерковного
религиозно-нравственного самосознания личности,
которая в западноевропейской культуре проходила
еще в эпоху Реформации. В эту струю духовного
развития интеллигенции вливалось творчество
Н.Ге как протестантского по природе художника, а
в конце 70–80-х гг. и народовольческая серия
Репина.
В картинах, выражающих именно эту
грань серии, особое значение приобретало, как и у
Ге, сближение неподвижного «времени мифа» и
непрестанно текущего «мгновенного времени».
Напряженной остроты это сближение достигает в
картине «Не ждали» с ее соединением нравственной
экзальтации и психологического натурализма. В
поздних картинах Репина евангельская
ассоциативность вспыхивает по-особому остро.
Однако она получает значение, во многом
противоположное прежнему. В «Не ждали» или в
«Сходке» художник, с одной стороны, ставит
персонажей в ситуацию, подобную «Тайной вечере»
или «Узнаванию близкими воскресшего из мертвых»,
но с другой – он и судит, и осуждает их с точки
зрения этих ситуаций, не отож-дествляя, но скорее
противопоставляя их в нравственном отношении
евангельскому прообразу.
1880-е гг. – своего рода эпилог движения
«действенного народничества». Цареубийство 1
марта 1881 г. стало водоразделом в отношении
общества к войне народовольцев с царизмом. Если
до этого многие еще колебались в своих оценках
методов террористов, то теперь подобным
колебаниям приходит конец. Единодушное
неприятие террора обществом немедленно
отразилось и на самом движении: террор
прекратился как по мановению руки и «Народная
воля» распалась. «Все рассказы о цареубийстве
носили тогда одинаковый характер, – вспоминал
А.Н.Бенуа, – ужас перед совершившимся и
абсолютное осуждение преступников-террористов,
тогда как до того «нигилисты» были почти в моде».
В картинах 1880-х гг. сформировались у
Репина два контрастных друг другу обобщенных
образных мира. Один – сгущенно-темное настроение
«заговоров» или «узилищ» в «Сходке» и «В
одиночном заключении», другой – свет покоя и
домашнего очага, добра и ясности в отношениях
между людьми, как в первом варианте «Не ждали»
(1883). Свет в этой небольшой картине – не просто
физический свет, меняющийся с движением дня, как
это было тогда же у импрессионистов, но прежде
всего «нравственное свечение» естественной и
ясной человеческой жизни. Прямая антитеза этому
свету – сгущенно-мрачная атмосфера «Сходки»,
персонажи которой как бы и сами олицетворяют
нравственный мрак и темноту, угнетающую их
молодые жизни.
В «Не ждали» 1884 г.
(окончена в конце 80-х) именно свет и тьма впрямую
противопоставлены друг другу. Комната в большом
полотне – все та же, что и в варианте 1883 г. Она не
столь светла, поскольку прибавилось и людей, и
темных предметов, но впечатление то же, тем более
что сохраняются и стол, за которым мирно работает
семья, и ноты на пюпитре рояля. И вот на фоне этой
светлой комнаты – явление «темного человека»! По
своей реальной тональности фигура матери,
возможно, еще более темна, чем фигура вошедшего.
Однако на это не обращаешь внимания, ибо фигура
матери как будто «по нашу сторону»: мы как бы ее
глазами и вместе с ней рассматриваем вошедшего,
рисующегося темным силуэтом на фоне светлой
стены и открытой двери. К тому же он темен не
только фигурой, но и лицом, что выглядит особенно
неожиданным после светлых лиц пропагандиста из
остроуховского эскиза или героя «Исповеди». Даже
и в «Сходке» – если не светлые, то во всяком
случае освещенные лица. Лицо же вошедшего темно
во всей поражающей очевидности этого факта, и
может быть, этот факт как раз причина
растерянности и удивления всех, кто находится в
комнате.
Темы «света» и «тьмы» в особенности
усиливаются тогда, когда мы погружаемся в
подробности фабулы и связанных с ней
евангельских ассоциаций. Изображенная сцена
должна была вызывать в памяти зрителя
распространенные в мировой иконографии эпизоды
узнавания близкими воскресшего из мертвых. Ведь
именно об этом идет речь в картине Репина, и
именно это подчеркивается несколькими
недвусмысленными деталями. Семья – в глубоком
трауре, о чем говорят не только черные одежды
женщин, но главным образом траурная наколка на
голове у матери. Вторая деталь – гравюра с
изображением Голгофы на стене за роялем. Казнь
свершилась, фигура матери в трауре – «у самого
подножья Голгофы». Здесь неизбежны ассоциации с
Богоматерью, тем более что очертания головы
старой женщины прямо повторяют закругленные
очертания гравюры. И вот – внезапное появление
ее казненного сына! Словно сраженная, в немом
изумлении она поднимается с кресла, дети не
узнают отца, а на лице жены за роялем запечатлен
момент, когда недоумение сменяется «судорогой
надежды».
Однако темнота лица явившегося семье
человека – прямой контраст такому смыслу
подтекста. И это переносит нас в реальный,
сегодняшний план картины. Фигура распятого на
гравюре светла, по сторонам от нее – Некрасов и
Шевченко, такие же заведомо светлые личности по
восприятию той эпохи. Фигуры матери, жены, детей
– из этого же светлого мира, недаром они и
сгруппированы в правой части картины вокруг
стола и рояля и как будто осенены «иконостасом
подвижников». На этом фоне лицо явившегося
воспринимается не просто как темное, но как
пугающе темное. Вместе с ним в атмосферу
домашнего мира вторгается ощущение страха,
сосредоточенный «сгусток мрака», перед которым
все застывает в оцепенении, – это следы,
отпечатанные на человеческом лице не просто
страданием (ибо страдание не отемняет, но
осветляет личность), но каким-то собственным
деянием, поступком, после которого человеческое
лицо навсегда перестает светиться.
О том, какой это
поступок, художник сказал нам, повесив на стену
легко узнаваемую фотографию с убитым царем,
которая после 1881 г. многие годы висела в России не
только по высоким кабинетам, но и «по каморкам
горничных», как вспоминал А.Н.Бенуа. Фотография
расшифровывает сугубо сегодняшний (для
тогдашнего зрителя) план событий. Царь убит,
виновные в его убийстве повешены. И если
внимательно рассматривать полотно, в котором ни
одна деталь не случайна, то вьющиеся вокруг горла
явившегося складки шарфа – не что иное, как
напоминание о веревке, которая еще недавно
охватывала его худую шею.
При таком прочтении картины
совершенно иное значение приобретает и самый
момент узнавания. Речь не о том, узнает ли семья
возвратившегося отца семейства, но о том, примет
ли она его в свое лоно. Имеет ли право
вернувшийся, с его темным лицом, смотреть в глаза
матери. В несколько следующих мгновений это
должно решиться, однако сюжет как раз и застыл,
оцепенел на этом вопросе.
Вот в этой остановленности момента,
когда всех нас, предполагаемых зрителей картины,
как бы приглашают принять участие в решении
тяжелой нравственной проблемы, – смысл остроты
изображенных психологических состояний. В их
передаче Репин к идущему от «моралистической»
художественной традиции «растворению» лиц в
тени и свете присоединяет остроту
психологической обрисовки. Как и во
второстепенных персонажах «Крестного хода»,
показанных «извне» или «со стороны» (например, в
фигуре заслоняющегося от плети), здесь в лицах
жены и детей – и прежде всего мальчика-сына с его
чуть экзальтированным выражением – аффекты, как
будто бы выхваченные из потока психологического
переживания, а в лицах детей – восприятие не
только стороннее, но и неприятно
подсматривающее.
Темнота лица и
фигуры «воскресшего» в раннем варианте 1884 г.
казалась особенно подчеркнутой и еще более
контрастировала с впечатлением света семейного
дома. Фигура «темного человека» там создавала не
только художественный контраст, но, пожалуй, и
зрительный диссонанс с оклеенной светлыми
обоями комнатой. После окончательной переписки
картины в конце 1880-х гг. диссонанс оказался
смягченным, хотя до конца избавиться от него
художник так и не смог. Для этого пришлось бы
отказаться от самой идеи картины, от
противопоставления темной атмосферы
преступлений и заговоров и светлой –
естественного мирного существования. Впрочем,
смягчения произошли и в нравственной
проблематике. Репин сделал менее узнаваемой
фотографию убитого Александра II, ослабив тем
самым «основную улику» из первого варианта. Но
главные изменения коснулись облика
вернувшегося, который потерял гордыню,
нераскаянную жестокость и самоуверенность.
Перед нами человек растерянный и сломленный, в
его взгляде выражение просящее и жалкое. Опущена
голова, которая в варианте 1884 г. была еще гордо
вскинута. Вопрос о принятии или неприятии его
семьей теперь, пожалуй, уже не стоит. Сцена,
очевидно, приблизилась по своему смыслу к
каноническим сценам «Возвращения блудного
сына». Глядя на неуверенное, робкое лицо
вошедшего человека, мы уже знаем, что в следующий
момент на смену общему онемению придут признание
и радость, то есть прозвучат как бы
заключительные, примиряющие аккорды той эпопеи
страданий, которую пережило в произведениях
Репина поколение народнической молодежи.