НОВОСТИ КУЛЬТУРЫ
Сергей ПОПОВ
Укрощенная экспрессия
Место Михаила
Кулакова в истории новейшего русского искусства
до сих пор представляется непроясненным, хотя
Кулаков был и остается одним из тех немногих, кто
находился у истоков этого самого искусства. Одни
говорят о нем — «чемпион абстракции», другие —
«аутсайдер». Правы по-своему и те и другие. При
этом востребованность художника и резонанс его
творчества на родине мизерны. Парадоксально? Да,
и настолько, что непредставимо ни в какой другой
европейской стране, где послевоенные зачинатели
абстракции давным-давно мэтры из мэтров,
музейные небожители, наиболее желанные
экспоненты монографических ретроспектив в
национальных центрах искусств.
Аберрации, искажения культуры,
вызванные своеобразием исторического развития,
в новом веке превратились в норму,
маргинализовав определяющие, стержневые для
России векторы, в числе коих — как раз
беспредметная и спиритуальная линии искусства,
во многом близкие друг другу. Их вытеснение во
второй половине ХХ века фактически в подполье и
возвращение этой области в наши дни в мейнстрим
— предмет отдельного исследования; для нас
принципиально, что Кулаков, соединивший обе эти
линии в своем творчестве, — фигура, безусловно,
ключевая. В свете вышесказанного персональная
выставка в Третьяковской галерее может
оказаться поворотной не только в судьбе
конкретного художника, но и в отечественном
искусстве.
Где вы теперь... 2007
Михаил Кулаков — действительно важная
персона в пространстве андерграунда. Освоение
авангардных трендов, ассоциировавшихся прежде
всего с абстракцией, смелая работа с новыми
техниками и в крупных, свыше двух метров,
форматах, включение элементов перформанса в
живописную практику — все это позиционно
выделило его на местном фоне и с самого начала
сблизило с западными современниками.
Спонтанная жестуальность
абстрактного экспрессионизма, да и абстракции в
целом, в те годы котировалась в среде
андерграунда как показательная, образцовая
только для вхождения, «обвыкания», но не для
непрерывной работы. Примеров тому множество: и
некоторые «лианозовцы», и Владимир Яковлев, и
Илья Кабаков, и многие другие — быстро
преодолевали этап подобных экспериментальных
проб для того, чтобы нащупать собственный
фигуративный стиль.
Последовательными поисками в
беспредметном искусстве и на его границах в
конце 50-х — 60-х гг. в СССР вообще занимались всего
несколько человек. Исключая тяготевших к
конъюнктуре белютинцев и кинетистов, это,
пожалуй, лишь Лидия Мастеркова, Юрий Злотников,
Борис Турецкий, Михаил Шварцман и Владимир
Янкилевский в Москве, да Евгений Михнов-Войтенко
в Ленинграде. (Кулаков, кстати, в этом плане —
уникальная личность, биографически равно
соотносимая с обоими городами.) А
беспрецедентная кулаковская преданность
избранной линии, абстрактному экспрессионизму,
развитие ее на протяжении нескольких
десятилетий и вовсе представляется
необоснованным упрямством или избеганием
эволюции. Хотя это, разумеется, не так.
Стало уже общим местом предъявлять
обвинения отечественному художнику во
вторичности и подражательности некоему
западному формалистическому образцу, а затем — в
повторяемости, в нескончаемом самоцитировании.
Однако здесь не разобраться без взвешенного
подхода, в каждом случае отделяя эпигонов и
сознательных манипуляторов от
оригиналов-правдоискателей и настоящих
новаторов. К последним очевидно относится Михаил
Кулаков.
У Поллока и Тоби, на которых сам
Кулаков, не таясь, ссылается, пространство
функционирует как сложно составленная,
фасеточная цветовая решетка, как стремящаяся к
бесконечному распространению поверхность, у
которой отсутствуют центр и края, а фрагменты
идентичны. У Хартунга и Матьё, центрирующих
плоскость, как правило, однообразный монохромный
фон служит нейтральной подкладкой для
спонтанных сгущений линий и пятен. Живопись
Кулакова равно отстоит от двух перечисленных
типов изображения. Пространство его картин
смешанное: оно акцентирует то глубину, то фактуру
поверхности; оно ведет себя не как «просто фон»,
но как равноправный участник цветовой драмы
вокруг цветом же выстраиваемого знака.
О знаке-жесте в визуальной системе
Кулакова сказано много. Он носит предельно
отчетливый, назывной, порой едва ли не
литературный характер. Уже с первых больших
циклов — «Война за мир», «Воины» — становится
ясно: формальная сторона в них жестко подчинена
образной. В последующие годы вплоть до отъезда в
Италию приоритет символического образа, порой
даже сюжета, будет только нарастать. Собственно,
Кулакова неверно называть абстракционистом, он
— беспредметник, тяготеющий к фигуративной
изобразительности. Осознавая это, он с самого
начала выработал самообозначение — «кулакизм».
В выразительном, с хитринкой, словце так и
слышится что-то вроде «символизма с кулаками»,
этакого спонтанного символизма в действии,
постепенно перетекающего в классический
«многоглаголящий» и религиозно ориентированный
экспрессионизм.
Уже одно перечисление сюжетного ряда
этих лет отсылает к высокому символизму:
эмбрионы и ангелы, космогония и Апокалипсис;
сплошь тематизация порога и завершения жизни,
столь дорогих умозрительно ориентированному
сознанию. Помимо ортодоксальных мотивов
(«Распятие», «Богоматерь», «Чин») встречаются и
уникальные гибриды — «Папа-ангел» и
«Богоматерь-Пенелопа», выдающие в Кулакове
искателя, не чуждого и эзотерических тропок. Все
это вполне вписывается в ряд русского искусства
ХХ столетия от самого его начала — с огнеликими
Серафимами позднего Врубеля, бесплотными
призраками «голуборозовского» Кузнецова,
изломанными трансформацией телами Филонова 1910-х.
Еще более точный адрес, к которому восходит
кулаковская «укрощенная экспрессия», — конечно
же, органическая линия беспредметности, прежде
всего в лице Василия Кандинского,
основоположника абстрактного экспрессионизма.
Тотем. 2001
И интерес к иконе, и приоритет
духовного в творчестве, и соединение
«восточного», локального, и «западного»,
всемирного опыта, и аналитическая, научная
интерпретация процессов, разворачивающихся в
беспредметной живописи (в частности, изображения
микрокосма и макрокосма), — все эти открытые
Кандинским аспекты на новом, в первую очередь для
русского искусства, витке подхвачены Кулаковым.
Примечательно, что сходство между двумя
художниками обнаруживается даже в особенностях
эволюции — в поздние годы Кулаков столь же
геометричен и схоластичен до сухости, сколь и
Кандинский.
Взаимосвязь беспредметности и
сакральных мотивов в работах Кулакова выявлена
программно и, быть может, наиболее полно в
отечественном искусстве двух десятилетий до
отъезда мастера в Италию. Кулакову принадлежит
весьма растиражированный впоследствии знак —
изящная кривая, обращающаяся в фигуру святого с
нимбом. Но абстрагирование фигуративных
элементов — лишь одно из возможных направлений;
в некоторых вещах Кулаков движется скорее путем
мистического натурализма («Богоматерь», 1972), чему
способствует фактура, переходящая в высокий
рельеф. В итальянский период творчества этот
путь приведет к выходу живописи в реальное
пространство, в третье измерение, воплотив тем
самым желание материализовать абстракцию, то
есть буквально отвлечение, мысль.
Но как в принципе сочетаемы в одном
человеке интерес к иконе и спонтанному жесту?
Символистская риторика и увлечение восточными
единоборствами? Не через тему ли, чрезвычайно
важную для ортодоксального сознания, —
«невидимой брани», непрестанной борьбы,
совершаемой в духовном пространстве и
проявленной во всех действиях индивидуума?
Православным, как мне кажется, часто не хватает
парадоксальности дзенского мышления, и
творчество Кулакова — хороший пример такой
«прививки», в эмиграции ставший только
очевиднее. (Заметим: единственный из
определяющих лиц русского искусства он
переезжает не в привычные Штаты, Германию или
Францию, а в Италию — эстетскую окраину Европы,
идеальное место прописки для ищущего
спокойствия и гармонии маэстро. Что ж, еще
примеры Гоголя и Александра Иванова веско
свидетельствовали о том, что возможность
раскрывать серьезные вопросы требует для
русского характера поиска остранения именно на
этой земле.)
Воин 1. 1961
Впрочем, не так уж и существенно, что
тут главнее — спонтанность или контроль,
фигуратив или абстракция, православие или
дзен-буддизм, Италия или Россия. Важно, что
искусство Кулакова — результат сугубо личной
алхимии, позволяющей вот уже полвека торить свой
неповторимый и предельно индивидуализированный
путь на кажущейся досконально изведанной и
глубоко традиционной после Поллока территории
искусства-жизни.
Кулаков не чемпион и не аутсайдер, он —
грандиозный для нашего времени отступник,
видящий и отстаивающий за искусством право не на
отвлеченную игру знаков или извращенный способ
удовлетворения личных страстей, но на
практическую сферу духовной реализации, на
дерзновенную коммуникацию с вечностью, с силой,
превысшей человека. И абстрагирование здесь не
самоцель, а лишь средство сделать эту
коммуникацию чище, а значит, точнее. И
«устремленность к освобождению» (Э. Криспольти),
определяющая все существо Кулакова, — то же
средство контроля над неизведанным, невидимым, в
чем, собственно, и состояла художественная
задача испокон веков.
|